— Я думаю, — глухо говорит он, — так будет лучше. Разумеется, Констанция, никто меня к этому не принуждает. Я свободен. Мы, священники протестантской церкви, всегда вольны отказаться от места и даже снять с себя сан. Мы пользуемся также самой большой свободой действий в отправлении службы согласно своим возможностям и избранной манере… Получаемые нами рекомендации и в самом деле только рекомендации. Я сам, по собственной инициативе, обратился с прошением в Миссионерский совет.
Сегодня Паскаль хорош. От него воняет папоротником — наверное, он только что из парикмахерской, — и эта неожиданная деталь делает его присутствие более земным, более «мирским». Его губы, обычно тонкие, стали ярче, полнее, а слова, которые с них слетают, наконец, определенней, без непременной церковной мишуры. Принятое решение делает людей проще, снимает с них тяжесть. Чтобы мне снять тяжесть с себя, я тоже должна решиться — решиться умереть. Я кажусь себе тяжелой, как свинцовая статуя. Даже воздух, который я вдыхаю, и тот слишком тяжел; он словно загустел.
— И не подумайте, — горячо продолжает Паскаль, — что я уезжаю из-за тех трудностей, с которыми столкнулся. Трудности есть всюду. И не потому, что мне кажется, будто я ничего не могу сделать тут, где наша работа столь трудна. Но… как бы это объяснить!.. В старых странах, где ткань христианства начинает изнашиваться, речь идет прежде всего о штопке. Мы еще защищаем свои позиции, но уже не совершаем никаких завоеваний. Там же, особенно в некоторых местах, — а именно туда я и хочу поехать, — наоборот, речь идет о том, чтобы ткать заново. Прежде чем поддерживать общину, сначала надо создать ее, создать на пустом месте. Вы меня понимаете?
Понимаю ли я! Хороший ученик, он повторяет мои же слова, приправленные соусом а-ля Паскаль! Кончится тем, что эти разглагольствования вернут мне мои руки и ноги. Я вроде бы уже шевелюсь, и подкладной круг, оберегающий меня от пролежней, шуршит подо мной.
— Принимая столь серьезное решение, я прежде всего хочу поблагодарить вас за все, чем я вам обязан… Что вы сказали?
Паскаль подставляет ухо — круглое, аккуратное, складки которого полны обрезков волос, оставшихся после недавней стрижки. Я сказала: «Вы мне ничем не обязаны». Но слишком тихо, слишком тихо. Может быть, потому, что воздух становится все менее пригодным для дыхания и словно смешивается в глубине моих легких с ватой? Возможно, Паскаль мне чем-то и обязан. Я в этом не слишком уверена. Но так или иначе, ответ вырвался из моих уст непроизвольно, я ни за что не хотела приписывать себе такую победу. «Чем я вам обязан…» Ничем, ничем и ничем. Пусть это звучит как формула вежливости! Пусть он так не думает, пусть он никогда так не думает! Оставшись один, он может почувствовать себя покинутым. Пускай лучше он закладывает свои большие пальцы за жилет и говорит: «Я доволен собою», или, если ему требуется смирение, чтобы сделать из него ширму для своей гордости, пусть все припишет богу. Бог — приемлемый опекун, достаточно далекий, обладающий тем преимуществом, что он вечен и вездесущ. Я повторяю громче:
— Вы мне ничем не обязаны. Как можете вы быть мне чем-либо обязанным, если я даже не разделяю ваших религиозных убеждений? К тому же в жизни все мы одинокие всадники.
— Вы подковали коня! — с горячностью отвечает Паскаль.
У него взволнованный вид, очки прыгают на носу, колени движутся, трутся одно о другое, пальцы то сплетаются, то расплетаются. Но это волнение, по-видимому, кажется ему предосудительным. Он успокаивается, постепенно застывает, опять становится пастором Беллорже, достойным, холодно-любезным, изрекающим сентенции, а в случае надобности — воинственно-благочестивым. Сейчас он поведает мне об одном из своих огорчений — ему так и не удалось найти добрую душу, которая облагодетельствовала бы опекаемую им группу скаутов, и его преемник получит пустую кассу. Я отвечу ему, что загребущая рука Сержа иногда нежданно-негаданно становится рукой дающей.
— О-о! Деньги Нуйи!.. — скажет он, брезгливо сморщив нос.
И я тут же вновь обрету свою благодушную и стойкую неприязненность.
32
Настоящее шествие. Должно быть, им сказали, что я уже долго не протяну. Ренего и мадемуазель Кальен заходят дважды в неделю. Люк — дважды в день. Папаша Роко больше времени проводит у нас, чем у себя дома, и часами просиживает у моего изголовья, сварливый, зябкий, верный, как старый пес. Клод ползает на коврике перед кроватью. Матильда совсем не выходит из дому и поручает большую часть покупок консьержке.
Сегодня ко мне ненадолго явились Серж и Катрин в сопровождении Миландра, моего приказчика, перешедшего в услуженье к ним.
На Катрин очаровательный костюм бирюзового цвета и одна из тех соблазнительных блузок, секрет которых ей хорошо известен. Но грудь, которая в ней размещается, набухла. Большие веки приняли блеклую окраску анемонов, когда они, отцветая, из розовых становятся сиреневыми. Она сразу усаживается на стул, который ей пододвигает Серж. Когда она кладет руки на колени, я вижу, что на пальце блестит кольцо — очень чистый бриллиант в два карата. И я думаю о ней еще более неприязненно, чем вчера о Паскале: непорочность восстановима, все зависит от возможностей.
— Мы пришли тебе сказать, старушка, что Кати и я решили отколоть номер… Понимаешь?
— Мы собираемся пожениться, — торопится сказать Катрин, явно предпочитающая серьезный тон.
Люк ничего не говорит. Он стоит у окна и внимательно смотрит на улицу. Едва приметная улыбка приводит в движение его веснушки.
— В самом тесном семейном кругу, — уточняет Серж. — Большой орган и маленькие пирожные, цилиндры и шлейфы нас не устраивают.
А жаль! Из Катрин вышел бы превосходный манекен для показа модели подвенечного платья самого шикарного ателье мод. Я знаю, белое полнит. Может быть, мне следует выразить удовольствие, сказать какую-нибудь любезность. Несмотря на все усилия, я выдавливаю из себя лишь одно слово — то, что нацарапывают почти незнакомые люди на своей визитной карточке в ответ на извещение:
— Поздравляю.
Да и оно предназначено Катрин, которой я очень сухо его бросаю. Сержа мы оделим молчанием и улыбкой. Он великолепен, этот малый. Его плечи занимают половину комнаты. Одет он куда менее безупречно, чем прежде, на отворотах его брюк даже видны красноватые подтеки — наверное, следы жидкой глины. Видимо, директор бывших предприятий Данена слишком близко подошел к чану. Серж перехватывает мой взгляд.
— Хорош я, правда? Я только что из цеха. Мы к тебе мимоходом. Внизу меня ждут два парня. Сегодня я на грузовике. Мы едем…
— Мы едем в Сен-Мор за токарным станком, — говорит Катрин, принимая эстафету.
— И еще новость, — продолжает Серж. — У нас с Люком есть идея. Плитки из фаянса…
— Кстати, о Люке… Мы можем его оставить тут и заехать за ним на обратном пути. Как ты считаешь, Серж?
Никто не обижается на меня за то, что я молчу: мое дыхание, все более и более затрудненное, служит мне прекрасным предлогом. Но беда в том, что мне не удается обрадоваться. Я должна бы — и не могу. Похоже, что Катрин основательно вошла в жизнь Сержа. Она уже приобрела привычку жены, которая подает мужу реплики, как подает ему на стол обед. Она уже может предлагать и располагать. За все те месяцы, что я занимаюсь Сержем, я не сумела завоевать себе и десятой доли таких нрав. Вот что значит любовь! Как это удобно! Я повинуюсь тебе ночью, чтобы помыкать тобой днем. Простыня, даже грязная, могущественнее флага.
— До скорого, Констанция!
Они ушли. Я злюсь на себя, я спрашиваю себя, что со мной происходит. Вместо того чтобы подсчитывать выгоды такого брака, я веду счет своим претензиям, какими бы жалкими они ни были. Я упрекаю Сержа и Кати даже за те понимающие взгляды, которыми они время от времени обмениваются. Внезапно передо мной встало воспоминание из далекого детства. Я снова увидела рождественского индюка, распускающего хвост веером на птичьем дворе. Мы с Марселем наносили ему визиты вежливости. Потом, под сочельник, служанка зарезала его и принесла ощипанного, с окровавленным клювом, а ветер разносил выброшенные на помойку перья. Сегодня роль индюка отведена мне.